Однажды я не любил одну женщину.
Я не любил ее активно. Моя активность, правда, внушила женщине, что я ее люблю. Так физическое отличается от душевного.
Мы встретились в кружке тай-чи. У нее кошачья фигура и большие серые глаза. Она хлопала ресницами в моем направлении и водила бедрами уходя в ином. Я наблюдал, ибо не замечать все это было бы еще пошлей.
Делала она все это с чувством меры. Все в ней было со вкусом и еще чуточку пере. Одевалась она феерически; но в том то и дело – что слегка вызывающе. Глаза были очень светлые и слишком большие, бедра выдающиеся, аромат тончайший, вкус головокружительный. Всего чуточку пере. В самый раз она была, кроме характера.
Было в нем что-то стальное, с примесью молибдена и старых традиций качества. Из нее получился бы знатный японский клинок, но на поле боя я оказался с белорусской ведьмой.
Волосы пшеничные, ржаные, с вереском. Кожа смуглая, изгиб поясницы маловероятный, губы пухлые, губы многогранные. Руки костлявые. Это видимо выдавало ведьменную ее натуру. Ухаживала она за собой, как служанка за Клеопатрой, к встречам нашим готовилась тщательно, профессионально, бесконечно. На ее прикроватном столике я как-то увидел книгу Искусство романа; читать, а тем более писать, романы времени у нее не было.
По этому всему, любя ее я не позволял себе влюбиться в нее.
* * *
Я сидел у нее на кожаном диване, недалеко от самой южной точки Манхэттена. Мы уже погуляли по микрорайону; был теплый майский вечер. Поели; она сказала, заходя со мной в кафе: Мужчину нужно сначала накормить, а то от голодных – никакого толку. Поговорили о пустяках и о разном; она все отсыпала мне комплименты. Я вроде знал, что где-то у нее есть муж, который давно не появлялся в Нью-Йорке. Сам я за день до этого прилетел откуда-то, где у меня была девушка. Прыгать из одной кровати в другую, да еще в чужую, я не собирался. Потом, в образовавшейся тишине, она сказала: Интересно, что будет если я сделаю вот так. Встала со своего кожаного дивана, поцеловала меня в губы и опять села. Такие выпады хорошо получались у нее в кружке тай-чи…
Бежать. Бежать не глядя. Надо было бы. Но мужская гордыня и лакомый кусок… Вот так все и началось. Чуть позже, я несколько минут извинялся перед ней за то, что часто бывает у мужчин когда они впервые оказываются в постели с определенной очень красивой женщиной. Потом извиняться было не за что. На следующее утро мы ехали в одном вагоне метро, рядом но далеко друг от друга.
Через пару недель, когда она уже говорила о том, что все это было суждено и предрешено (оказывается, ей один знакомый астролог посоветовал завести со мной роман) я написал ей:
Странное чувство –
Моя отрешенность,
твоя решительность,
Моя излишняя скромность,
Которая, на фоне – бенгальского ли –
огня, просто смешна.
Запретное чувство –
Где вожделение?
Без него все это просто “постель”.
Есть ли то состояние
(Есть ли то нестояние)
Мне наказание?
Но ничего…
хорош жук,
ханжа-шмель;
Вскарабкался все-таки по стеблям стройным;
В единстве ног
и рук
усом хлебнул медовый хмель.
И это чувство –
Этот испаряющий все ураган,
Этот… Это… Нечто –
всё
Несущееся вечно вперед в голове,
Прущее лишь ввысь,
лишь вглубь,
лишь в то – сплошь из гладей и плоскостей –
мирры пространство,
лишь в ту точку,
которая – в точку.
В нёбо – пальцем,
В матку – жаром.
Да, да, такое чувство,
Что я две недели ходил
Одолеваемый неуправляемыми волосами,
Не стригся лишь потому что хотел
Чтобы ночью ты, судорожными руками
по ним водила
и, изгибаясь, за них тянула.
Чем локоны длинней, тем слаще стоны;
Стоны двоих – и благородней и милей.
Глупое чувство –
скорее всего.
Это работа такая.
Я, за вредность, даю молоко,
а мне – за удовольствие – мед-сахар.
Когда уволят – будет несладко,
но и не горько,
что уже хорошо.
Несуществующее чувство –
Чувств – нет, равно как и отношений;
одни ощущения –
Но грех пенять –
ведь какие!
Разразились кошачие выпады
тихим громом.
Герметична и парализующе проста
договоренность.
Чисто пробита надобность в танцах приличия
острым ломом,
Всё в романчике-книжке есть этой…
но не предрешенность.
Еще недели через две, когда я вошел в химическую зависимость от нее, а она от меня, я написал лишь полушутя:
At the tip of a pike-shaped piece of land lives a cat.
A lonely cat, a comely cat, a lovely cat – a she-cat at that.
She has pinot grigio at dinner, a business letter is written at lunch;
for breakfast she has a lotus pose.
In short, this is the cat with the four long paws
and a cat’s stretch to give any cat pause.
Svelte curve, suede fur, sweet purr – that’s her.
She likes fish and eats it delicately, with half-closed eyes;
and the ocean she loves so much is glad to surprise
with the carp’s swell, the trout’s tell-tale fins,
the flounder’s sly hustle, the great bass’s bustle,
the red snapper’s wry grin…
It happened one day, though, that a particular fish –
a plaice or a perch, maybe turbot, no – halibut!
Or maybe a crucian (part Russian) from Malibu…
A shark, then.
Oh, let’s just make it gefilte fish –
very fond, for a change, of cats, and not just the other way ’round –
leapt up in the air, sparkled a bit in the sun, and was swallowed.
Settling inside her, like an eel in a burrow,
it explored every crevice, every fold, every furrow,
and this strange caress – fiery, deep and slow,
as no meal before, set the cat aglow.
And she swore by all ye gods and little fishes
That this one particular fish was most delicious.
* * *
И все-таки я убежал. Я уехал к той девушке, хотя уже думал только об этой. Она случайно узнала незадолго до моего отъезда и прореагировала очень ровно. Утром в августовский день отъезда я проснулся в ее благоухающей постели. Мои д’артаньяновские усы были пропитаны ее ароматом. Перед аэропортом я их сбрил.
Я вернулся через 7 недель по семейным делам и она неожиданно встречала меня в аэропорту. Самолюбию угодила, нечего сказать. Я повел ее в дорогой французский ресторан, где, обнаглев, позволил себе рапсодическую тираду по поводу того, как я скоро буду наслаждаться роскошной женщиной. Позже, не стерпев разницы во времени, я заснул в постели.
Она была крынкой меда
среди медведей,
Была всего лишь погодой
на завтрашний день.
Как древо смолой истекала,
А аромат…
В нем что-то напоминало
старый мускат,
Кагор в елисеевских бочках,
Шато д’Икем,
Сакуру в белых почках, незренну никем.
Смола себя обратила в зерно янтаря,
что аромат сохранило, и не зря.
Слепого в нем восхищенье,
пророка вздох,
глухого ночное пенье
и бес, и Бог.
* * *
Еще через 7 месяцев я вернулся. К тому времени мы регулярно не общались. Потом я узнал, что она беременна от одного из медведей из кружка тай-чи. Это было облегчением, потому что теперь я знал, что стальной клинок в медовых ножнах придется носить иному. На ее дне рожденья я произнес тост, в котором желал ей в жизни стержня, вокруг которого она, как женщина, могла бы обвиться.
Я даже принес ей цветы в роддом. Потом я видел ее дочь, приносил какие-то подарочки. Потом, слишком теплым мартовским днем, она пригласила меня к себе. Я, как водилось раньше, купил изысканные французские сладости и, хорошо понимая, что должен был отказаться, поехал к ней. Только чай, говорил я себе.
Выглядела она как-то неестественно хорошо. Ребенка уложила быстро. А потом и меня.
Следов родов не было. Она восстановилась по-ведьменски. Сладость осталась та-же.
Итак.
И так развязался бантик.
Его завязали: лев-романтик,
Лань-королева и Винни-Пух.
Кто-то был слеп, кто-то был глух,
над всеми витал звездный дух.
Казалось, то был пионерский узел, –
так он ладной гладью лоснился –
но кто-то его затянул, сузил,
и он, как в фокусе, испарился.
Свисают томно и нежно
атласные ленты,
подобно белью, брошенному небрежно.
Это подарок друг другу,
а в таком деле, лучшее – арранжементы.
(Дарить – уже скучнее, чем выбирать…)
Придет время преподнести
этот роман богам –
Завяжется бант, как трос,
морским узлом, похожим на шрам.
А пока…
А пока –
Мне не уйти от бессмертных слов –
Я – пионер, и всегда готов.
В середине мая в одночасье по всему Нью Йорку появилась сирень. Я знал, что она особенно ее любит. У прагматичного грека-цветочника я заказал душистый, тяжелый, дорогущий букет и послал его ей через весь город, приписав
Когда б сирень как ты благоухала
Ее бы оставалось очень мало;
И вместе с тем, прими эти цветы
И научи их пахнуть так, как ты.
Через некоторое время она предложила мне жениться на ней. В постели. Сказала, что ей нужно остаться в стране и что статус ей нужен сразу. Я должен был согласиться на то, что она обвинит меня в оскорблениях и угрозах и, пытаясь спасти ее от опасного мужа, иммиграционные органы дадут ей срочный статус. Я согласился на это. Так физическое отличается от умственного.
Мы даже ездили к юристу, которая все это мне объяснила, таким образом совершив преступление, достойное потери адвокатской лицензии. Мы решили устроить красивую микро-свадьбу в мэрии. Черный костюм и галстук, белая рубашка, новые туфли, кремовый платок из изысканнейшего французского шелка. Она купила дорогое кремовое платье, которое потом сдала. Когда мы выходили из загса, велокурьер, съезжавший с бруклинского моста засмотрелся на нее и полетел через руль, приземлившись у наших ног и бормоча извинения. Мы распили бутылку шампанского из бокалов в сквере мэрии, на виду у полицейских. Когда мы шли по Бродвею нас остановил аристократического вида путешественник с огромным рюкзаком за спиной и от души пожелал нам счастья в семейной жизни. Мне стало перед ним неудобно; по большей части это представление было блефом. Хотя и не полностью. Придя домой после ресторана, я взял ее на руки, а потом и в объятья, теперь – как жену, – и это было хорошо.
За несколько дней до свадьбы я, человек традиционных взглядов, написал ей письмо на красивой старой бумаге и запечатал его в плотном конверте сургучом со своим именным клеймом. Посредством этого письма я официально просил ее руки.
Дорогая и вожделенная мною Л.Л.!
Ввиду международной обстановки и не сложившихся обстоятельств, извольте ходить за меня замуж. Вы перевернули моё мироощущение аккурат вверх тормашками и, с некоторых пор, белый свет мне стал не мил без Вашей Светлости в качестве моей законной супруги. Так что, сделайте любезность и пойдите со мной под венец.
Ваша лепота и роскошные формы сразили бы любого. Так чем же хуже я всех остальных? Вроде ничем; а коль так, будьте добры да будьте моей благоверной.
Подумайте только: Ваша мудрость и прекрасный вкус схлестнутся с моим неизлечимым прекраснодушием и беспрестанным Вами восхищением. Не это ли идиллия? А кто-то еще что-то там говорил насчет шалаша в Финском заливе. Хотя я не против. Можно и в шалаше. Главное – чтоб не в грехе.
Словом, сделайте меня самым счастливым человеком на планете и станьте моей суженой. За мужней любовью дело не постоит, даю слово. Ну а о супружеском долге я и не заикаюсь… Надеюсь, Вам и так все ясно. Тут, знаете ли, страсть, какая страсть…
Ну что еще могу Вам такого ввернуть, чтобы Вы потеряли сомнения и голову?
Мужчина я скромный, но в одежде знаю толк. Если что, могу за наряд похвалить. За волосы ничего мне не стоит комплимент отпустить. Пью вино, но учитывая цены, алкоголизм мне не грозит. Курить не курю. О всем остальном вечном здесь даже как-то и неудобно.
Будет Вам от меня честь и хвала. Буду любить и жаловать. На руках также носить буду. Вкратце, вроде бы всё. Подробнее: дальше – больше.
Ходите, ходите замуж за меня, Ваша Светлость, не пожалеете.
Преданный Вам до гроба,
[ИО]
* * *
По утрам она часто переносила крошечную девочку свою к нам постель. Ребенок лежал между нами и смотрел на меня. Видимо она хотела, чтобы дочь привыкла ко мне.
Beauty.
Beauty is what I saw in the angle of her extended arm when she rested on it, half-asleep, as the baby cried in the morning, before fluttering out of bed to tend to it.
The beauty of form, as the angle of the arm reflected the line of her hip, where the elbow met the waist, the way it fit as she stood, walked, was.
Beauty of texture beguiled my even sleepy eyes with the undulating, complex waves and woven color of her wheat-and-rye hair. More than two feet long, this waterfall of blonde fabric was right there before me, too beautiful not to touch and kiss and dig my fingers into, even though I knew that it was distracting her from having to get up because the baby was still crying, awake, awet and asking for attention.
* * *
Позже, когда ленты бывшего банта распались на волокна, я попытался мысленно сфотографировать то, что не поддается ни языку, ни уму, и неизменно искажается – особенно воспоминаниями.
I need to commit the last time we made love to paper because it was so… sweet, yes, sweet, in every sense, as nothing I’d tasted before. I felt easy and sure, familiar with her desire. She was relaxed, holding nothing back, and flowered with such a sure, exquisite fragrance that, even though I was spoiled by her – knowing her – it was – yes – ecstasy just to inhale the pure parfume. This is the stuff that tries men’s souls and makes great fragrance houses in Grasse fear bankrupcy.
I need to write of our last time together before time makes it seem mythic, more majestic, more unearthly, more earthly or sweeter than it was.
* * *
Мы поехали за город, к ее знакомым. Предварительно она попросила меня прибить два волнистых зеркала в дочерней спальне. Формой они напоминали малайский кинжал. Чуть позже я почувствовал их под лопаткой.
Я задержался, возясь с дрелью и хлипкими стенами, и мы выехали на 15 минут позже, чем собирались. Она кричала на меня у машины держа дочь на руках, обвиняя меня в том, что из за меня у ребенка срывается график сна, из за чего она будет плакать. Прохожие оборачивались. Дочь уже плакала. Так на меня никто никогда не кричал. Она говорила со мной даже не как с подчиненным.
Почему-то я не ушел оттуда, а сел в машину с ними и два с половиной часа ехал молча пока она первые полчаса оскорбляла меня, а потом пока еще два часа мы искали дом друзей. Дочь плакала. Я делал все это ради нее, на автомате, – чтобы ребенок подышал свежим воздухом.
Когда мы наконец приехали, продолжать быть с ней рядом было невозможно. Но почему-то я считал, что в присутствии хозяев должен играть роль счастливого мужа/любовника. У меня заболело сердце. Я конечно знал, что у нее такой характер, но сделать мне так больно… Хотя, наверное, я сделал все это намного больнее для себя, чем оно могло быть.
Спали мы в одной кровати, но я спал максимально далеко от нее. Дотронуться до женщины, которой я повелевал своим касанием теперь было бы для меня немыслимым.
Утром было еще тяжелее. В какой-то момент стало невыносимо. Мне было нечем дышать. Мы оба оказались на кухне. Она подошла ко мне сзади, по-мужски, обняла меня и сказала: Давай оставим это позади. Есть же столько прекрасного, общего у нас. Я согласился, но не сразу. Я не мог так быстро перестроиться и сделать вид, что ничего не было. Видимо, она ожидала мгновенной реакции, как с подчиненными. Ничего не изменилось.
Обратно мы ехали под постоянный плач дочери, свинцовые обвинения и исполняемую детским хором Old McDonald Had a Farm. Я довез их до дома с волнистыми зеркалами и ушел из него навсегда.
I.
Ухожу.
Это в общем-то дело мужское.
Учусь быть мужчиной –
ведь пора, – ведь младенцу-мужчине, Ему,
тридцать-три было.
Скоро и нам.
Пора.
Ухожу.
Да.
Нет, скорей – выхожу.
Почему бы нам не посмотреть на все это
как на анфиладу
залов, спален,
гостиных в каком-то дворце?
(Кто против дворца, прошу выйти в сад.)
Хоть двадцать на двадцать на двадцать зала,
скучно в ней пребывать все лето,
зиму всю коротать в столовой жильцы не рады;
Хлопотливо, конечно, но зато –
сегодня – в фасаде, завтра – в торце.
Поэтому и выхожу из покоев,
роскоши хладной не рад.
Что-то скудно с питанием что-ли в этой зале?
Подадимся далее; там, небось, с этим делом богаче.
А вообще, то есть конкретно, – в мужском металле
тяга к камню прослеживается; тем паче,
что от камня он происходит; но не искра,
а тепло ему нужно от камня.
Говоря
на родном нашем индо-европейском:
он заветно шепчет, чуть не религиозно, “Шакти…”,
а ему в ответ намек и усмешка – “Дурак ты…”
II.
Здесь что-то не так.
С кровинкой пламя.
Да с какой там кровинкой – Красное Знамя –
орден которого на груди висит;
орган огня ноет и барахлит.
Это опасно тому, кто огненный насквозь,
тому, кто в саванне – кот, кто ящур в народных сказках;
противопоказан нам как белый охотник,
так и с копьем на белом коне всадник.
III.
Певчую птицу как правило держат в клетке,
артиста заслуженного – в кроватке;
то есть дают попрыгать в постели,
чтобы с душой, с вдохновением пели.
Тут же треба трошки иная птиця –
(согласитесь – сложно с этим не согласиться) –
здесь нужна птица-скот, птица-пахарь, петух индейский, индюк.
Индустриально-промышленно-финансовый комплекс,
при нем, конечно, скорее всего “мерседес”, “ролекс”,
спесивость, естественно, индюка; надменность,
к цифрам подход, знание цен – главная ценность.
Но, на самом деле, индюк иль индус – это стержень –
Тот тост-пожелание, к которому я так привержен.
Я, поверь мне, от сердца (буквально) тебе желаю
самого главного;
лишь одного не знаю:
Кто мы? В чем между нами связь?
Скрывает ответ санскрита вязь.
Что общего? Зачем? Почему, вообще
все это, и все это именно так?
Карма?
(нагуляна?)
случай?
пустяк?
Опять не знаю, да и все это тщетно, конечно.
Во всяком случае, умом не понять,
а сердцем – лучше не надо.
* * *
К счастью, наши изначальные планы официально обвинить меня в угрозах и насилии ни к чему не привели. Она не отвечала на мои письма, сообщения, подарки. Я переживал насчет ее статуса, но для нее важнее было меня забыть. Тогда я, с трудом, но забыл ее сам.
Несколько месяцев спустя, теплым майским днем, она заявилась ко мне на работу, вычурно одетая, с летучей гривой и в растрепанных чувствах, вдруг требуя тем-же стальным тоном, чтобы я пошел с ней на собеседование в иммиграционную службу. Но для меня все это было позади. Не полностью, но позади. У нее дергался глаз, она ненавидяще смотрела на меня, потом обругала матом, вспорхнула и билась, как пшенично-ржаная моль, о стеклянные двери кафе. Я выступил вперед, провернул ручку и выпустил ее на волю. Статус она со временем получила.
Позже я нашел начало стишка, который я написал к рождению ее дочери:
God, bless this child with every little thing
in your dominion;
let her to the sun
fly up with ladybugs, and dance and sing
and drink from buttercups and laugh and run
from little boys, and…